Главная   А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Э  Ю  Я  Документы
Реклама:

ГАСЬЕН ДЕ КУРТИЛЬ ДЕ САНДРА

МЕМУАРЫ МЕССИРАД'АРТАНЬЯНА

КАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙРОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВОВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГО

MEMOIRES DE M.R D'ARTAGNAN, CAPITAINE LIEUTENANT DE LAPREMIERE COMPAGNIE DES MOUSQUETAIRES DU ROY, CONTENANT QUANTITE DE CHOSES PARTICULIERES ETSECRETTES QUI SE SONT PASSEES SOUS LE REGNE DE LOUIS LE GRAND

ТОМ I

ЧАСТЬ 2

Осада Арраса

Получив пятьдесят луидоров от Короля, я думал только о том, как бы возвратить Монтигре его деньги. Некий человек из Орлеана, проживавший в том же доме, что и я, видя меня в затруднении, к кому бы обратиться, чтобы наверняка урегулировать это дело, предложил оказать эту маленькую услугу, передав деньги через кого-то из его знакомых, кто ездил в страну Монтигре по меньшей мере раз в неделю. Я обрадовался такой оказии и отдал ему одолженную сумму; и так как я хотел добавить что-нибудь на расходы, человек отказался, говоря мне не наносить ему обиды; он не тот человек, чтобы требовать возмещения за столь малую вещь, удовольствие оказать мне услугу — вот все, чего он желает. Я не сделал бы подобного предложения другому, но так как этот [49] человек содержал постоялый двор в Орлеане и не казался мне чересчур богатым, я не хотел упрекать себя, вынудив его истратить хоть единое су из любви ко мне.

/Долги надо платить./ Мои деньги были верно переданы Монтигре, кто не ожидал получить их так скоро и, может быть, даже вообще получить их когда-нибудь назад. Ришар, так звали человека, оказавшего мне услугу, просил своего друга привезти ему расписку, оставленную мной Монтигре. Он передал мне ее в руки, доказав этим, как он позаботился о моем деле. Я поблагодарил его, потом сунул расписку в карман, вместо того, чтобы порвать ее, как должен был бы сделать; я потерял ее в тот же или на следующий день, может быть, вытаскивая платок, а заметил это лишь двумя или тремя днями позже. Это меня живо обеспокоило, как если бы я предвидел, что должно было случиться со мной однажды, и я поделился всем этим с Ришаром, кто меня укорил за мою небрежность.

Это обстоятельство поддерживало мою обеспокоенность в течение нескольких дней, но так как нет ничего, что бы не забывалось на расстоянии, я больше и не думал о ней через некоторое время. Я старался исполнять мой долг солдата так хорошо, как это только было для меня возможно.

/Бемо хвастун./ В той же роте, где был и я, находился так называемый Бемо. У этого человека был другой характер, чем у меня, и мы не имели абсолютно ничего общего, если не считать, что мы оба были гасконцы. Он обладал тщеславием превыше всякого воображения, вплоть до того, что почти пытался нас уверить, будто происходит чуть ли не прямо от Людовика Святого. Имя Бемо принадлежало маленькой ферме, приносившей весьма скудные доходы, но он присвоил титул Маркизата этой лачуге, как только сколотил небольшое состояние.

Что до меня, то я всегда следовал своим путем, не желая казаться чем-то большим, чем я был. Я знал, что был всего лишь бедным дворянином — я и жил так, как должен был жить, без стремления подняться над моим положением, но и не опускаясь ниже. Я [50] с трудом переносил разговоры Бемо, когда он хвастал именем Монлезен, что он носил, или когда принимал надутый вид. Правда, это было славное имя, но так как никто не признавал, что оно ему принадлежит, я счел себя обязанным ему сказать, как товарищ и друг, что все его хвастовство приносит ему больше вреда, чем добра. Он дурно принял мое высказывание, и, вообразив, будто я завидую ему, как, впрочем, и другие кадеты, он смотрел на меня с тех пор, как на человека, кто должен быть ему подозрителен. У него был еще и тот изъян, что если он видел какую-нибудь новомодную вещь, он тотчас приобретал себе что-то похожее, не разбирая, была ли в этом нелепость или нет. Я припоминаю по этому поводу одну историю, приключившуюся с ним и рассмешившую не только нашу Роту, но еще и весь Полк.

Мы стояли в Фонтенбло, и Бемо проживал у одной хозяйки, оказывавшей ему некоторые милости. Он пользовался ими, как только мог, но так как она была небогата, из этого мало что выходило. Его вовсе не привлекало набивать себе брюхо, как множеству молодцов, предпочитающих чувствовать себя полными изнутри, чем тащить на спине все великолепие мира. Итак, следуя поговорке, бытующей у Гасконцев: «Живот пустой, зато бархат густой», он посвящал собственной одежде все, что мог вытянуть из этой женщины, не заботясь об остальном.

В то время начали носить перевязи, расшитые золотом, что стоило восемь или десять пистолей, а поскольку финансы Месье де Бемо не могли достичь такой цифры, он решил приказать отделать себе перед перевязи этим фасоном, а заднюю часть оставить без всякого украшения. Однако, дабы не увидели подвоха, он принялся носить плащ под предлогом мнимого недомогания; итак, он выставлял на глаза всего света одну лишь переднюю часть, и никто ни в чем не отдавал себе отчета в течение двух или трех дней.

Но вот пришла очередь нашей Роты нести [51] охрану, Бемо был вынужден нацепить другую перевязь, потому что было запрещено носить плащ на этом посту, и один из моих товарищей по имени Менвийер, кто тоже не мог терпеть его тщеславия, сказал мне, что спорит на собственную голову — у его расшитой перевязи нет задней стороны. Я ему ответил, что это было бы невероятно, и Бемо слишком умен, он не будет выставлять себя на посмешище, а ведь он неизбежно окажется в таком положении, если об этом когда-нибудь узнают. Он мне заметил, что я могу верить во что мне будет угодно, но он останется при своем убеждении; и к тому же, он не замедлит узнать, кто из нас прав, он или я.

Мы сменились с поста; Бемо продолжал разыгрывать недомогание, чтобы иметь предлог накидывать плащ. Он не хотел так рано упустить случай выставлять напоказ свою перевязь, пока не переменилась мода, и давать знать всему свету, что уж он-то не из обычных людей.

/Фарс по всем правилам./ Менвийер, шустрый малый, не требовавший от жизни большего, как посмеяться и насмешить других, видя, что Бемо опять ухватился за свой плащ, а это только подтверждало его мысль, рассказал пяти или шести из наших товарищей, тоже насмехавшимся над Бемо, все, что он об этом думает. До тех пор никто ни о чем не догадывался, и нашелся один, кто спросил у него, как бы устроить так, чтобы выяснить наверняка. Он ответил ему, что лучше всего было бы явиться всем вместе к этому фанфарону после обеда и предложить ему прогулку в лес; тогда этому товарищу стоит только пойти за ним, и он сам, собственными глазами увидит, кто был прав. Мне он сказал то же, что и всем другим, и мы, отобедав, сразу же отправились к Бемо; мы нашли его как раз готовящимся явиться провести вечер с нами, и на плечах его уже красовался плащ. Он согласился на предложенную прогулку, и при входе в лес пятеро или шестеро из нас остановились и сделали вид, будто рассматривают гнездо на вершине дерева. [52]

Менвийер разговаривал с ним, дабы не возбудить никакого подозрения насчет того, что он собирался сделать. Мы же следовали за ним, как нам и рекомендовал Менвийер, и он, увидев, что мы были уже не более, как в пятнадцати или двадцати шагах от них, сделал шаг вперед, все еще не раскрывая своего намерения. Тогда он сказал Бемо, что тот просто неженка со своим плащом, а это не подобает молодому человеку и еще менее Кадету Гвардейцев; в то же время он завернулся в один из углов его плаща и сделал три или четыре полуоборота влево, открыв тем самым позорную часть перевязи. Раздался взрыв смеха, который можно было услышать, наверное, за четверть лье. Бемо; настоящий Гасконец, каким он и был, и даже самый отборный Гасконец, оказался разгромлен; каждый высмеивал его мнимую болезнь, и так как смеялись также и над его перевязью, он счел, что единственным решением для него, чтобы спастись от бесчестья, каким он покроет себя во всем полку, было бы драться против Менвийера; и в тот же день он вызвал его через одного парижского бретера из его знакомых.

Менвийер, кто был бравым малым, поймал его на слове, и, явившись рассказать мне, что с ним приключилось, упомянул, что теперь он нуждается в секунданте; я предложил ему мои услуги, мне было прекрасно понятно, — говоря мне все это, он сам хотел попросить меня пойти к нему в секунданты.

Свидание было назначено на следующее утро за сотню шагов от Эрмитажа Святого Людовика, над Фонтенбло, в чаще леса. Явившись туда, мы повстречались с отделением нашей роты, искавшим нас, чтобы помешать битве — наш Капитан был извещен о ней в тот же вечер запиской от бретера, кто ощущал себя гораздо сильнее на мостовой Парижа, чем на открытом воздухе, и не желал рисковать здоровьем. Бемо был этим страшно недоволен, но нас такая ситуация не особенно трогала, не наша честь была под ударом. Что до бретера, то он разыграл из себя храбреца с наименьшими затратами, [54] и заявлял, что Бемо ему так же обязан, как если бы он убил своего человека и помог бы ему таким образом одержать победу.

Отделение препроводило нас в наше расположение, где Месье дез Эссар засадил нас всех четверых в тюрьму за дерзость идти наперекор приказам Короля. Тем не менее, он доложил Королю, но в такой манере, чтобы нам не навредить. Король сказал ему, что оставляет его единственным судьей в этом деле, но что неплохо бы нам несколько дней посидеть в тюрьме, дабы в другой раз мы поостереглись пренебрегать нашим долгом. Мы просидели там пять дней, что много для молодости, не требующей ничего более, как вечно резвиться. При нашем выходе наш Капитан пожелал, чтобы мы обнялись, Бемо, Менвийер и я, и наложил на нас запрет говорить кому бы то ни было о перевязи; но, когда бы даже Его Величество нам это запретил, я не знаю, смогли ли бы мы ему повиноваться. Как мы были далеки от того, чтобы хранить молчание об этом деле, Бемо отныне не имел для нас другого имени, кроме «Бемо ле Бодрие» (Бодрие — le Baudrier (фр) — перевязь), так же, как прозвали Подполковника некоего полка из Фонтене «Удар шпаги», и как еще сегодня называют одного Советника Парламента — «мандат удар кинжала».

Бемо рассердился на меня за согласие быть секундантом его врага. Он находил, что я проявил крайнюю нелюбезность, я — его соотечественник или почти, принял сторону выходца из Боса, поскольку Менвийер был из окрестностей Этампа. Король, любивший свой полк Гвардейцев и знавший всех Кадетов вплоть до того, что почти фамильярно разговаривал с ними, сказал мне в день моего выхода из тюрьмы, что я так долго не протяну, если не изменю своего поведения; всего только три недели, как я прибыл из своей страны, и, однако, уже участвовал в двух битвах, а если бы мне не помешали, то ввязался бы и в третью. Он сказал мне быть более мудрым, если у меня есть желание ему угодить, иначе я не получу от него ничего, кроме неудовольствия. [55] Его Величество говорил бы со мной еще более строго, если бы знал, что приключилось со мной в Сен-Дие, и исходило-то от меня самого. Однако это дело все еще лежало у меня на сердце, и я не понимал, как Монтигре, показав мне столько благородства, мог так надолго оставлять меня без всяких новостей. Я ему написал, отправляя назад его деньги, и, не получив ответа, почти засомневался, что деньги ему были переданы, если бы мне не возвратили расписку, что сохранилась у него от меня.

/Появляется еще и другой Кардинал./ После возвращения из Фонтенбло нашему полку был устроен смотр перед Королем, приказавшим нам держаться наготове для отправки на Амьен, куда Его Величество должен был явиться незамедлительно. Он уезжал туда, чтобы поддержать осаду Арраса, начатую по его распоряжению маршалами де Шон, де Шатийон и де ла Мейере. Уже некоторое время Кардинал Инфант бродил вокруг их лагеря с армией не менее сильной, чем их войска, и заявлял, что заставит их снять осаду без всякого сражения. Он совсем неплохо преуспевал в этом до сих пор; наша армия испытывала недостаток во всем, поскольку он прилагал все свое старание, мешая конвоям добираться до места назначения. Делать ему это было довольно легко, по причине большого количества народа в его распоряжении. Итак, половина наших конвоев обычно перехватывалась, а те, что проходили, были явно недостаточны для удовлетворения нужд такой огромной армии.

Этот успех превращал осажденных в наглецов. Они выставляли на их стенах крыс из картона и противопоставляли им котов, сделанных из того же материала. Осаждающие недоумевали, что бы это могло означать, и, захватив двух или трех пленников, настоящих Испанцев, потребовали от них объяснения. Приведенные в штаб Маршала де Шатийона и услышавшие от этого последнего тот же вопрос, эти пленники, отличавшиеся большим присутствием духа, нахально ему ответили, что если бы кто-нибудь другой поставил им такой вопрос, они [56] бы ему легко простили, но так как он исходит от него, они не могут ни на что решиться, поскольку им казалось, что уж он-то должен бы быть более сообразительным. Неужели он сам не видит, что это значит — когда крысы сожрут котов, Французы возьмут Аррас.

Маршал не посмел осмеять этот ребус, что бы он, может быть, сделал, если бы дела осады находились в лучшем состоянии. Он сделал вид, будто не слышал, что они сказали, предпочтя противопоставить презрение их дурацкому ответу. Тем временем Король выехал из Парижа, и часть нашего полка, по прибытии в Амьен, получила приказ маршировать на Дорлан, где подготавливали большой конвой для осаждающих. Другие остались в Амьене, частью для охраны Его Величества и частью для экспортирования второго конвоя, что должен был соединиться с первым. Не то, чтобы какая-то опасность угрожала на тех семи лье, что отделяют Амьен от Дорлана, но требовалось все-таки принять все меры предосторожности, дабы не попрекать себя потом, поскольку противник мог перейти реку за этим маленьким городком и поджечь его.

/В сапогах не маршируют.../ Король, получавший громадное удовольствие от вида проходящих перед ним его войск, вызвал несколько других полков из Шампани, дабы увеличить армию этих маршалов. Среди них был один, замечательный тем, что Полковник его был очень молод, потому что в те времена, как, впрочем, и в эти, состояние особы служило ему гораздо лучше для получения доброго поста, чем его служба; и в самом деле, вовсе не без причины всегда больше почтения состоянию перед достоинством, поскольку одно из главных качеств для Полковника, кто хочет иметь хороший полк,— это держать добрый стол. Это чудесно служит на пользу его Офицерам, и они уважают его настолько же за это, как и за все остальное. Этот не отличался недостатком разума, но он верил, может быть, что разума у него еще больше; он не очень был любим своими, то ли он не особенно [57] хорошо справлялся с той, главной обязанностью, то ли имел несчастье понаделать себе больше врагов, чем друзей, как делают почти все люди, у кого больше разума, чем у других. В самом деле, так как они не прощают ошибки других, их всегда страшатся и смотрят на них, как на неудобных педагогов, что вызывает больше ненависти, чем любви.

Этот Полковник, кто, к несчастью для него, был человеком именно такого сорта (поскольку я лично считаю, что лучше не иметь такого разума, зато быть побольше любимым), не дошел какой-нибудь четверти лье до Амьена, когда набат оповестил о его приближении. Как только Король услышал его звон, он отправил кого-то узнать, что там увидели на колокольне. Ему доложили, что это полк, двигавшийся единым корпусом и разбивавшийся теперь на батальоны. Его Величество, пожелав увидеть его марширующим перед ним прежде, чем он явится в отведенный ему лагерь, послал ему приказ пройти вдоль земляного вала города, на который он выходил. Майор, кого Полковник отправил к Королю за его приказами, найдя при въезде в город гонца с тем посланием, о каком я только что говорил, вернул его назад, взяв на себя засвидетельствовать перед своим Полковником волю Короля. Однако, так как он был счастлив заставить этого Полковника претерпеть какое-нибудь унижение, дабы научить его раз и навсегда (каким бы умелым он себя не считал, найдется еще множество вещей, по каким ему не худо бы посоветоваться со старыми Офицерами), он отослал бывшего вместе с ним Капитана в полк, чтобы предупредить подполковника о смотре, что желал провести Король, но не говорить ни единого слова Полковнику. Подполковник распространил эту новость из уст в уста всем Капитанам, не поделившись ею со своим вышестоящим, и каждый принял свои меры, храня молчание. Те, кто были в сапогах, переобулись в башмаки, как и подобает Пехоте, когда она проходит на смотру. Наконец, когда полк был не [58] более, как на расстоянии пистолетного выстрела от города, Майор вышел оттуда, чтобы подойти и сказать Полковнику, что Король находится в сотне шагов от них для наблюдения за их проходом перед ним. Этот Полковник, кто не отдал себе отчета в маневре его Подполковника и его Капитанов, тут же спешился и скомандовал, чтобы каждый делал, как он. Он додумался только взять пику, совершенно забыв про свои сапоги.

/... или война в кружевах./ Итак, когда он маршировал в сапогах перед Его Величеством, Месье дю Аллье, Маршал Лагеря (Современный эквивалент — Генерал Бригады), кому было поручено проведение конвоя, и кто был родственником этого Полковника, сказал Королю, что он желал бы ради блага его службы, чтобы все те, кто носит оружие ради него, имели бы столько же разума, как проходивший Полковник. При этих словах Его Величество отвел взгляд от инспектируемого им Полка, чтобы посмотреть на Маршала. Так как он ничего не сказал, тот удивился и спросил у Его Величества, что бы это могло означать? — Я не смею вам этого объяснять,— ответил ему Король,— из страха вас огорчить; поскольку, если бы мне было позволено сказать вам, что я думаю, я бы вам откровенно признался, что если вы верите в большой разум человека, как вот этот, надо полагать, что у вас его вообще нет.

Месье дю Аллье был сильно изумлен, услышав, как Король говорит таким образом. Он умолял просветить его, поскольку он не видел, в чем была его ошибка.— Я бы вам простил,— ответил ему Король,— если бы это с вами случилось до того, как вы стали Офицером Генералитета; я бы подумал тогда, что, постоянно служа в моих Телохранителях и в моей Страже, вы настолько привыкли к виду сапог, что не удивились бы, увидев их даже на обезьянах; но, чтобы Маршал Лагеря, кто видит Полковника Пехоты, проходящего на смотру с пикой в руке передо мной, не заметил их на нем — это большая оплошность, и этого я не могу стерпеть.

Месье дю Аллье был весьма сконфужен, услышав [59] эти упреки, и он хотел бы вовсе не произносить тех слов, что у него вырвались, но так как время было упущено, он послал секретно предупредить своего родственника приготовиться получить большой нагоняй от Его Величества. И в самом деле, когда Полковник явился отсалютовать ему после смотра его полка, — Такой-то,— сказал ему Король,— Месье дю Аллье говорил мне, что вы обладаете большим разумом; я ему ответил, что охотно этому верю, но надо также, чтобы и он поверил вместе со мной, что у вас очень мало усердия к службе, или же вы очень плохо воспользовались временем, затраченным на подготовку; где и когда вы обучились тому, что Полковник может маршировать передо мной в сапогах? — Сир,— ответил ему Полковник,— я узнал о желании Вашего Величества осмотреть мой полк, только когда уже был у ворот города, и у меня хватило времени лишь на то, чтобы взять мою пику. К тому же, кто мог подумать, что при такой жаре и пыли, как сегодня, Ваше Величество соблаговолит дать себе такой огромный труд.— Поверьте мне,— заметил ему Король,— каким бы там разумом вы ни обладали, вы очень плохо выкручиваетесь из этого дела, и стоило бы гораздо лучше вам помолчать, чем говорить настолько некстати; это лучший совет, какой я могу вам дать.— Этот Полковник не лазил за словом в карман и ответил Королю, что он и не пытался оправдаться, раз Его Величество не находит его достойным, но, как бы ни была велика его ошибка, она, по меньшей мере, послужила ему для того, чтобы первым выразить восторг, испытываемый всеми при виде самого великого Короля Христианского Мира на коне, в момент, когда каждый не просил бы ничего иного, как укрыться от жары и других неудобств природы.

Его лесть не послужила ему ни к чему, равно, как и гнев на его Майора. Он напрасно старался добиться его разжалования, так же, как и нескольких Офицеров его Полка, кого он подозревал в соучастии подготовки его унижения. Никто, кроме [60] Полковников, в те времена не имел такой большой власти над их Капитанами, но, наконец, когда эти последние были признаны, как бравые люди, и когда они имели друзей, то если и случалось Полковникам пожелать предпринять что-то против них, они объединялись все против него, и Двор не считал уместным, ради удовлетворения страсти одного-единственного, отнимать их звания у людей, славно ему в них служивших.

/Атака на конвой./ Король провел подобным образом смотр всех других войск, прибывших в лагерь и сформированных за четверть лье от Амьена. Он так проинспектировал пятнадцать или шестнадцать тысяч человек, включая в это число и Дом короля (Дом Короля — имел в своем составе из Кавалерии — Мушкетеров Короля, Телохранителей, Стражников и Рейтаров — и из Пехоты — Мушкетеров и Телохранителей, Гвардейцев Французских и Гвардейцев Швейцарских. Дом Короля был элитным корпусом Армии). Когда они все были собраны, мы двинулись в путь вместе с конвоем, его-то мы и должны были эскортировать. Из-за количества повозок, что нам требовалось провести, мы два дня добирались до Дорлана. Там мы приняли еще и другой конвой, приготовлявшийся заранее, и, пробираясь вдоль лесов Графства Сен-Поль, сделали в этот день всего лишь два лье. На следующий день, хотя мы выехали гораздо раньше, чем в день предыдущий, нам не удалось сделать намного больше. В самом деле, враги, решившиеся дать нам ложную тревогу, чтобы скрыть их истинное намерение взломать ряды осаждающих, бросили Пехоту в леса, что тянулись и справа, и слева. Она показывалась в разных местах, создавая впечатление подготовки к чему-то важному — мы удовлетворялись тем, что отгоняли ее маленькими подразделениями по мере того, как она появлялась, без особого беспокойства для нас. Месье дю Аллье считал, что ему нет до этого дела, лишь бы он довел конвой до пункта назначения — это все, что от него требовал Двор.

Мы разбили лагерь в этот день между двух лесов, на страшно стиснутой ими в этом месте равнине, протянувшейся на лье, и так как нужно было получше там устроиться, мы разожгли большие костры. Враги, по-прежнему заставляя нас поверить, что они [62] не допустят прохода конвоя, подогнали к этой стороне несколько маленьких полевых пушек. Они нас подхлестывали из них всю ночь, но только слева от нас, потому что там у них было сзади больше свободного пространства, чем справа, где мы могли бы их отрезать. Их маленькие полевые пушки убили у нас лишь нескольких лошадей, интенданты заменили их другими, и мы, наконец, показались в виду наших линий.

Враги заняли позицию посередине, чтобы преградить нам проход; это вынудило нас окопаться, из страха, как бы они не напали на нас врасплох. Они даже являлись на разведку, опять же пытаясь внушить, что именно на нас они нацелились, но, поразвлекав нас таким образом в течение двух дней, они, наконец, внезапно раскрыли свой план атакой на Форт, что Граф де Рантсо, ставший впоследствии Маршалом Франции, возвел для безопасности наших линий. Этот Граф был славным Воином, и, может быть, не имел бы себе равных во многих вещах, если бы меньше предавался вину. Насколько он был активен и бдителен, когда постился, настолько же был он сонливым и неспособным, когда вливал десять или двенадцать бутылок вина Шампани себе в желудок, поскольку требовалось никак не меньше, чтобы его свалить. Когда же он выпивал только половину, по нему ничего не было видно, будто капля воды падала в море. Кардинал Инфант, имевший отличных шпионов, через кого он узнавал хорошее и дурное обо всех наших Генералах, выведав, что у него есть такая склонность, задумал атаковать именно его расположение с самого начала осады, длившейся около двух месяцев, предпочитая его всякому другому, и пусть он был бы, может быть, более силен; Кардинал предполагал встретить там меньшее сопротивление, если, конечно, он атакует его в благоприятный момент.

Рантсо, догадавшись о его намерении, удерживался от какого бы то ни было дебоша, пока он полагал, что существует опасность. Днем и ночью он не [63] спускался с седла и даже усовершенствовал этот Форт в такой манере, что казалось невозможным предпринять его захват на виду у всей армии трех Маршалов. Но, наконец, Рантсо, кто до сих пор держал себя в струне, убедив себя, что всякая бдительность будет для него теперь бессмысленна, раз Кардинал Инфант не думает больше ни о чем, кроме как атаковать наш конвой, тотчас поддался своей склонности. Он устроил дебош, пригласив на него главных Офицеров двух полков, что были в его распоряжении, одного Пехотного и другого Кавалерийского. Они располагались лагерем рядом с ним и были сформированы из особ его Нации, поскольку Двор не имел тогда политики, какую имеет сейчас, то есть, не доверять командование иноземными войсками Офицерам Генералитета их же национальности из страха, как бы они этим не злоупотребили или не сделались чересчур могущественными. Правда, всегда поручали их полки Бригадирам, как было сделано с Кенингсмарком в первый год войны с Голландией; но, когда они становились Генералами Корпуса или Маршалами Лагеря, их либо обязывали отказаться от командования, либо отправляли эти полки служить в другие места, дабы принять все меры предосторожности.

/Вино добавляет смелости./ Как бы там ни было, но едва только Рантсо уселся за стол, как шпионы Кардинала Инфанта, зная, что он нескоро из-за него выйдет, пошли предупредить этого Принца. Хотя от одного лагеря до другого было недалеко, и соответственно не нужно было много времени, чтобы прибыть в Форт, он поднялся в седло лишь два часа спустя. Он хотел не просто оставить Графу свободу начать пиршество, но еще и дождаться момента, когда он не будет больше в состоянии защищаться. Принятые им меры не могли быть более верными. Он прибыл в Форт через четыре часа после того, как Рантсо поместился за стол, но этот последний, пока он совершенно не погружался в вино, получал от него лишь еще больше храбрости, и он защищал свои позиции с гораздо большей [64] суровостью, чем мог себе вообразить Кардинал Инфант. Маршал де Шатийон очень быстро примчался на выручку Рантсо; он поспешил тем скорее, узнав, что этот последний был застигнут тогда, когда был за столом. Было уже два часа утра, и, имея сведения, что Рантсо сел за стол в десять часов вечера, он думал, что тот, должно быть, опустошил столько бутылок, что к настоящему часу вряд ли был в состоянии взглянуть в лицо ситуации. Он нашел Рантсо верхом, и это было просто чудо, как его еще не убили. В самом деле, вот так, на коне, тогда как другие приближались к врагу пешком; по нему стреляли бесчисленное множество раз. По первому же его слову Маршал де Шатийон прекрасно понял, что он выпил много больше разумного, но он рассудил, что не время делать ему упреки; он просто посоветовал ему спешиться или удалиться за других, поскольку если он до сих пор и ускользал от смерти, то один момент мог все это изменить. Он, разумеется, никогда бы не согласился, если бы мы были в силах удерживать Форт и дальше, но Кардинал Инфант, овладев им после долгой и упорной битвы, начинал разворачивать против него несколько пушек, найденных им в Форте.

Маршал де Шатийон, приведший с собой войска, скомандовал им тогда отбить Форт, открытый с этой стороны. Дабы взбодрить эти войска, он сам встал во главе атаки, и его люди, постыдившиеся бы не исполнить их долг в присутствии их Генерала, столь доблестно устремились туда, что этот Форт был очень быстро взят назад из рук врагов. Мы потеряли четыреста человек в этой первой атаке, из них шестьдесят четыре Офицера, среди которых двадцать девять принадлежали к двум полкам Рантсо. Вражеский лагерь потерял двести пятьдесят человек, и Кардинал Инфант, не ожидавший такого поворота судьбы, более, чем никогда, горел нетерпением возобновить сражение. Он сменил людей, кто, побывав в победителях, сделались побежденными, свежими силами. Он сказал им в кратких словах, что слава [66] Арраса или его гибель зависят только от их смелости, и если они преданы их Королю и их стране, они не найдут, может быть, никогда такой прекрасной возможности это доказать. Действительно, Его Католическое Величество (Его Католическое Величество — Король Испании, в противоположность, если можно так сказать, Его Христианнейшему Величеству, Королю Франции) придавал чрезвычайную важность этому городу, и Король, забирая его, не только закрывал этим свою границу, но еще и открывал себе широкий проход в его страну. К тому же, это была столица Артуа, завоевание, что должно было принести славу оружию Франции и отнять ее у Испании.

/Война, которая убивает./ Маленькая проповедь Кардинала Инфанта не оказалась для него бесполезной, поскольку его войска браво пошли на тех, кто только что отбили Форт. Те хотели его защищать, но, несмотря на их усилия, они были принуждены уступить, а большая часть этих людей была убита на месте или выведена из состояния драться.

Маршал де Шатийон, кто выдвинул с этой стороны свежих людей, дабы поддержать их в случае нужды, увидев, как его войска отходят достаточно быстро, чтобы предположить, что они скорее бегут, чем отступают, снова сам повел нападение. Он делал чудеса, так что враги, не имея времени укрепить их позицию в Форте, были изгнаны оттуда во второй раз. Месье дю Аллье, подошедший к лагерю в течение этого времени с восемью или девятью тысячами человек, в том числе и с нашим полком, нагнал страху на Кардинала Инфанта этим маршем, поскольку тот знал, что он вел с собой Дом Короля, одну из лучших частей Его Величества. Итак, не помышляя больше о захвате Форта, он дал нам время провести наш конвой, принесший изобилие в лагерь. И осажденные, мощно защищавшиеся до тех пор, не замедлили больше, чем на два дня, с просьбой о капитуляции.

Король, кто оставался в Амьене всего лишь с дозором Телохранителей, Бригадой Стражников и Рейтаров, и Ротой его Мушкетеров, исполнявших при [67] нем те же функции, что привык исполнять наш Полк, был тотчас извещен и пустился в путь, чтобы посетить свое новое завоевание.

/Дуэль при бильярде./ Перед отъездом из Амьена три Мушкетера и три Гвардейца Кардинала опять бились между собой, так и не придя к согласию, за кем осталось преимущество. Их ссора произошла в бильярдной, где, по обычаю этих двух Рот, едва они успели встретиться, как начали друг друга искоса оглядывать. Игравшие до них люди, закончив партию, удалились, и один из Мушкетеров взял один бильярдный кий, тогда как Гвардеец взял другой. Конечно, они не собирались вместе играть, поскольку недостаточно любили друг друга для этого, но когда кого-то не любят, получают удовольствие от того, что ищут с ним ссоры. Мушкетер по имени Данневе, кто был дворянином из Пикардии, щелкнул по шару, находившемуся перед Гвардейцем, и так как он отлично играл в эту игру, он заставил шар подскочить. К несчастью, он попал в лицо Гвардейцу; тот или счел себя намеренно оскорбленным, или просто ухватился за предлог, подал ему глазом знак выйти, дабы посмотреть, так ли ловко он будет щелкать шпагой, как щелкает по шарам. Два товарища Гвардейца последовали за ним, и два друга Мушкетера сделали то же. Данневе убил своего человека, и один Мушкетер также был убит. Четверо остальных были разлучены Горожанами, вынужденными крикнуть «к оружию!», чтобы вынудить их прекратить схватку. Отделение Мушкетеров получило приказ выяснить, что произошло и почему кричали «к оружию!» Как только они их увидели, двое Гвардейцев сбежали, уверенные, что те явились изрубить их в куски, и поскольку они таким образом бросили поле боя, два Мушкетера заявили, что одержали победу. Их заявление, впрочем, было основано на факте, что двое беглецов были ранены, а они — нет. Гвардейцы возражали на это, что их раны были ничтожны, и они не помешали бы им призвать [68] противников к ответу, если бы им позволили так поступить; что отступление их было сделано из предусмотрительности, а не из страха; не было ничего чрезвычайного в том, что два человека убегали перед дюжиной, особенно, когда эта дюжина была вооружена мушкетами, тогда как у них из всей защиты оставались только шпаги.

Хотя я всегда был в душе Мушкетером, что простительно, поскольку у них я сформировался, я не могу умолчать, что эти два Гвардейца не были неправы, отстаивая свое мнение. Однако Король, кого время от времени так и подмывало огорчить Кардинала, сразу же, узнав об этой истории, не разбираясь, должна ли она рассматриваться как дуэль, или как простая встреча, принялся над ним насмехаться. Он сказал ему, что ежедневно видит разницу между своими Мушкетерами и Ротой его Гвардейцев; когда бы даже он не заметил ее сам, эта единственная встреча была бы достаточна, чтобы на нее ему указать. Кардинал, каким бы великим умом он ни был, тем не менее, моментами не отвечал тому высокому уважению, какое снискал себе в мире; он оскорбился этими словами, забыв, что почтение к Его Величеству обязывало его слушать еще и не такое, пусть бы это ему абсолютно не нравилось. Он ответил ему довольно грубо,— если позволительно так говорить о Министре,— что надо признать его Мушкетеров бравыми людьми, но только, когда их оказывается дюжина против одного. Король был задет; он ему заметил, что это можно было бы отнести лишь к его Гвардейцам, настоящему сброду из всех бретеров Парижа; однако Данневе убил одного, а те, кто ему секундировали, ранили остальных, и хотя с их стороны один Мушкетер был убит, это не помешало им обратить в бегство их противников; наконец, не существовало ни одного Мушкетера, кто не смог бы сделать так же, как Данневе, и что те из его Гвардейцев, кто будут иметь дело с ними, не смогут надеяться на лучшее обхождение. [69]

/Оплошность Его Преосвященства./ Эти слова повлекли за собой другие со стороны Кардинала, все более и более забывавшего, что он имеет дело со своим Мэтром, и что он обязан ему почтением. Граф де Ножан вошел в эту самую минуту и тотчас понял при виде лиц Его Величества и Его Преосвященства, что там происходило что-то необычайное. Он был крайне смущен, что прибыл в такой момент, и хотел тут же выйти, когда Кардинал, начинавший осознавать свою ошибку, его удержал, говоря, что нуждается в нем, дабы рассудить, виновен ли он или нет, потому что некто третий был бы более способен это сделать, чем он сам.

Этот Граф был новоиспеченный Граф, и был настолько незначителен, что, естественно, сделался чрезвычайно богат. В течение определенного времени он проходил при Дворе за буффона, но, наконец, самые мудрые вскоре признали, что у него больше рассудка, чем у других, поскольку он сумел сколотить более трех миллионов добра, и это при том, что считалось, будто он не изрекает ничего, кроме глупостей. Он любил игру превыше всего и даже терял на ней деньги. Он не был в добром настроении, когда такое с ним случалось, потому что был очень корыстен. Он ругался и поносил тогда крещение и святость, что настолько удивило однажды одного из братьев Герцога де Люина, кто вел очень крупную игру против него, что, лишь бы не слушать больше его богохульства, он вернул ему более пятидесяти тысяч экю, какие у него выиграл. Он сказал ему, смешивая жетоны, лежавшие перед ними и стоившие по пятьдесят пистолей каждый, что он придает больше значения его дружбе, чем его деньгам, что, приводя себя в такой гнев, он губит свое здоровье, и из страха, как бы он не заболел, он предпочитает лучше никогда более не играть против него, чем подвергать его подобной опасности.

Однако этот великий богохульник сделался человеком благотворительности к старости, что далеко не огорчило Капуцинов. Так как он соседствовал [70] с одним из их монастырей, когда он видел аппетитное блюдо на своем столе, он распоряжался убрать его ради умерщвления плоти, не желая притрагиваться к нему, и отправлял его им, приказывая сказать съесть его во имя его спасения. Его жена и дети, кто распрекрасно съели бы его сами и кто вовсе не были такими набожными, как он, частенько здорово бесились, но им приходилось запасаться терпением, ибо он заставлял себе подчиняться вопреки всему.

Человек, чей портрет я очертил в немногих словах, хорошо понял по тону Кардинала, что он нуждается в его помощи, чтобы вытащить его из этого дела. Тем не менее, он не мог угадать, что это было за дело, поскольку и не предполагал, что Министр настолько лишился разума или оказался настолько мало политичным, что у него не достало почтения к Его Величеству. Когда ему все было рассказано, он прекрасно увидел, что и самые великие люди способны, как и другие, совершать великие ошибки. Так как он был большим дипломатом и большим льстецом, он увидел по лицу Короля, что Его Величество был шокирован не без причины всем сказанным Его Преосвященством, и он рассудил, что не остается никакого другого средства его утешить, как свалить всю вину на Кардинала.

Король был страшно обрадован, что Ножан высказался за него. Теперь он почувствовал себя вправе сделать самые строгие упреки Его Преосвященству, говоря ему, что его личные интересы настолько его ослепляли, что он становился неспособным прислушиваться к голосу разума, и если бы не появился некто третий, дабы его осудить, он бы сопротивлялся ему до дня Страшного Суда. Кардинал, осознавая по этим словам, в каком праведном гневе пребывал Его Величество, был достаточно ловок, чтобы все загладить смиренным раскаяньем в своей [71] ошибке. Он даже попросил у него прощения в присутствии Ножана, а когда ему подвернулся случай встретиться с ним наедине, он сказал ему, что тот оказал ему такую огромную услугу, что он будет признателен ему за нее всю свою жизнь. [73]

Наместник и Мельничиха

Король отдал Наместничество над Аррасом Офицеру по имени Сен-Прей, бывшему Капитану Гвардейцев. Он был тогда Комендантом Дорлана, и так как оттуда выводили большую часть конвоев, послуживших поддержке жизнеобеспечения армии, а следовательно, и взятию крепости, Его Величество подумал, что услуги, оказанные им в подобной ситуации, вполне достойны такого вознаграждения. Это был очень бравый человек, очень опытный в своем ремесле и, кроме того, неутомимый до той степени, что с четырех часов утра, [74] когда он вставал, до одиннадцати часов вечера, когда он ложился, он старался единственно о том, как бы сорвать все планы, какие бы могли иметь враги. Когда гарнизон считал его погруженным в самый глубокий сон, именно тогда он вставал и шел делать обход, и его видели на всех укреплениях. Он частенько проходил там по два или по три раза за одну ночь, так что его солдаты, даже когда они его уже видели, не были уверены, что не увидят его снова моментом позже. Это заставляло их быть более бдительными, чем они бывали в других местах, потому что существует множество Комендантов, кто думает, что когда им дают Комендантство, это лишь для вознаграждения их прошлых трудов и забот, и в будущем они должны быть избавлены от этого бремени.

/Месье де Сен-Прей влюбляется в весьма очаровательную мельничиху./ Сен-Прей никогда не был женат. Не то, чтобы ему недоставало выгодных партий, но он думал, что супружество вовсе не согласуется с его ремеслом. Тем не менее, так как он был в самом цветущем возрасте и обладал живыми страстями, у него всегда имелась какая-нибудь любовница за отсутствием жены. Через несколько дней после получения своего Наместничества он отправился посетить окрестности вплоть до двух лье в округе, и на одной мельнице он нашел жену мельника, столь очаровательную, что всеми силами захотел ее иметь. У этой женщины были такие прекрасные глаза, что родись она чем-то иным, чем была, ей не понадобилось бы много времени, чтобы разглядеть разницу между Наместником и ее мужем. Ни время, ни обстановка не позволили им поговорить, но так как опыт научил Сен-Прея, что в подобных случаях лучше действовать через третьих лиц, чем самому, он поручил все дело своему камердинеру, кто два или три года назад сделался его Главным Дворецким. Тот направился к мужу вместе с булочником Сен-Прея под тем предлогом, что ему надо наделать муки для хлеба его мэтра. Но тогда, как булочник беседовал с мужем, Главный Дворецкий сообщал жене о том, что [75] его мэтр безумно влюбился в нее, как только увидел, причем настолько, что он не будет вовсе иметь покоя до тех пор, пока он не будет ею обладать. Это совсем не мимолетная прихоть, он желает сделать ее своей любовницей и не потерпит, чтобы муж разделял ее ласки с ним.

Главный Дворецкий хотел передать ей бриллиант, стоивший целых пятьдесят пистолей, и мельничиха, какой бы простушкой она ни была, знала достаточно, чтобы не сомневаться, — когда принимаются одаривать, намереваются всерьез. Итак, она тут же про себя заключила сделку; но она подумала, — если покажется чересчур доступной, это будет самое верное средство погасить страсть Сен-Прея, вместо того, чтобы ее разжечь. Может быть, она приобрела такую опытность в объятьях кого-то другого или, по меньшей мере, в руках собственного мужа; как бы там ни было, она выставила Главного Дворецкого вместе с его подарком. Тем не менее, она успела шепнуть ему, что только стыд ее удерживает.

/ похищает ее у мужа,/ Выслушав рапорт своего Главного Дворецкого, Сен-Прей не рассердился, что мельничиха не сдалась на первое сделанное ей предложение. Он за ней приказал следить, дабы подступить к ней с другими предложениями в случае, если она явится в город. И когда эта особа туда явилась в день Святой Девы Сентябрьской, Главный Дворецкий пригласил ее вместе с двумя другими сопровождавшими ее женщинами на угощение к Наместнику. Он говорил, однако, только от своего имени и поостерегся делать это от имени его мэтра перед двумя свидетельницами. Мельничиха приняла его приглашение, и обе женщины были счастливы, поскольку они надеялись выпить там доброго вина, Фламандки не менее пристрастны к нему, чем их мужья; итак, они пошли туда все втроем за компанию. Главный Дворецкий потчевал их на славу, и, подав знак мельничихе воздерживаться, он напоил двух других женщин до такого состояния, что они потеряли всякое сознание. [76] Каждой из них постелили постель и уложили их так, что они совершенно не соображали, что с ними делают, настолько винные пары ударили им в голову. Они беспробудно проспали всю ночь, тогда как Главный Дворецкий передал мельничиху в руки своего мэтра. Она немного поломалась, прежде чем броситься в его объятия, поскольку боялась, как бы он не отослал ее назад, когда пройдет его фантазия. Но Сен-Прей поклялся ей, что даже и не думал об этом и накупил уже разнообразных тканей ей на платья, потому что не желал всегда видеть ее одетой так, как она была, и немедленно послал за тканями, дабы ей их показать.

/... соблазняет ее всеми способами;/ Вопреки тому, что он говорил, эти ткани были куплены не для нее, но для одной любовницы, которая была у него до нее; но, когда он заподозрил ее в какой-то неверности, та из гордости не пожелала перед ним оправдываться; то ли она была невиновна и не считала себя обязанной этого делать, то ли она действительно была виновна и не хотела приносить ему бесполезных извинений. Вид тканей убедил мельничиху, что здесь не было и следа подвоха, и она не заставила тянуть себя за уши, чтобы остаться с ним.

Мельник был крайне обеспокоен, когда увидел, что мельничиха не вернулась, и так как он знал, что она ушла в город с двумя знакомыми женщинами, он отправился к каждой из них в надежде разузнать новости. Он нашел их мужей в таком же состоянии, в каком находился и он сам, и так как было уже слишком поздно, чтобы идти искать их в военном городе, да и ворота, должно быть, уже закрыли в такой час, они решили дождаться, пока их откроют, и тогда отправиться на эти розыски.

Сен-Прей, предвидевший нечто подобное, послал своего Главного Дворецкого им навстречу. Так как тот знал, через какие ворота они должны прибыть, он явился на подъездную дорогу под предлогом какого-то дела в лавке бакалейщика. Он был настороже, дабы мельник не проскочил мимо него и, [77] наконец, увидев его проходящим, окликнул его по имени и спросил в присутствии бакалейщика и его семейства, не знает ли он двух женщин, явившихся накануне с его женой. Милые кумушки,— добавил он,— накачались вином в его Кладовой, он вынужден был приказать уложить их в постель, и он не верит, что они и сейчас-то проснулись. Главный Дворецкий уже рассказал эту басню бакалейщику и его жене, чтобы их предупредить. Двум мужьям не составило больше труда искать их жен, но мельник, по-прежнему ничего не зная о своей, был встревожен, как никогда. Он спросил у Главного Дворецкого, не была ли и она уложена, как другие. Тот сделал удивленный вид и сказал ему, что она наверняка спала у себя, поскольку она пошла обратно рано накануне. Этот ответ лишь увеличил замешательство мельника, и он покинул их, чтобы идти искать ее повсюду, где считал возможным узнать новости о ней. Так и не сумев ее найти, бедняга не мог придумать ничего лучшего, как пойти спросить у двух ее компаньонок, что с ней сделалось. Так как они по пробуждении не помнили больше абсолютно ничего, мельник, не продвинувшийся ни на шаг вперед, начал побаиваться, не приключилось ли с ней какого-нибудь несчастья, однако, совершенно не подозревая того, что было на самом деле.

Он провел несколько дней, разыскивая ее по всем местам; поскольку она была очень хороша, он находил, что это стоило труда. Тем не менее, Главный Дворецкий весьма часто наносил ему визиты, следуя указаниям своего мэтра, и время от времени, чтобы посмотреть на его реакцию, говорил ему, — должно быть, какой-нибудь Офицер, найдя ее по своему вкусу, наверняка ее похитил. Мельник отвечал ему на это, если бы он знал точно, он не пожалел бы труда, специально пошел в Париж и бросился бы в ноги Королю; Его Величество не зря носит имя справедливый, и он не сомневается, попроси он у него правосудия за столь большое насилие, он ему в нем не откажет. [78]

/... потом подкупает мельника,/ Эта речь была передана Сен-Прею, кто рассудил за благоразумное не выставлять немедленно свое новое завоевание на глаза публике. Он спрятал ее, по меньшей мере, на месяц или на два, тогда как устраивал всяческие удовольствия, какие только мог изобрести, — мельнику, чтобы обезоружить его гнев. Он взялся за дело очень ловко, дабы тот ни о чем не подозревал. Как-то ночью он послал спалить хлев возле его мельницы, где были одни коровы. Мельник, находившийся далеко не в добрых отношениях с одним из его соседей, счел, что это его рук дело, и устроил ему процесс. Затем, опомнившись, мельник понял, что неизбежно его проиграет, поскольку несправедливо обвинил человека, и попросил покровительства у Наместника, испугавшись, как бы его самого не засудили за отсутствием доказательств. Сен-Прей оказал ему покровительство, а чтобы примирить соседей, он не только оплатил все издержки, но еще и распорядился заново отстроить хлев за свой счет. Он ему отдал также вдвое больше коров, чем сгорело.

Наконец, уверовав, что достаточно умаслил его столькими знаками явной щедрости, он польстил себя мыслью, что нет больше никакой опасности и можно раскрыть ему все дело; потому, в одно прекрасное утро он послал за ним и спросил,— если то, что он слышал о своей жене, было правдой, если она содержится, и с ней очень хорошо обходится персона большого благородства, и дабы поделиться с ним своим счастьем, она посылает ему сумму в две тысячи ливров.

Мельник, хорошо понимавший, что часть этой речи была фальшивой, все-таки надеясь,— может быть, другая будет правдой, ответил ему, что он в первый раз слышит о подобной вещи; что он не может сказать, свалилась ли его жена на руки персоне, кто так о ней заботится; со своей стороны он больше ничего не слышал о ней с тех пор, как она уехала, и если она теперь сильно зажиточна, вряд ли она интересуется, живут ли так другие или же нет. [79]

/... покупает у него мельничиху,/ Так как его речь казалась более корыстной, чем любовной, Сен-Прей перестал церемониться и заговорил ясно. Он сказал этому человеку — то, что он выдвигал ему, как неопределенную новость, он скажет ему теперь, как решенную вещь; персона, забравшая его жену, передала ему самому две тысячи франков, и он взялся предложить их мельнику. Его слова вновь открыли раны бедного человека, еще не полностью закрытые временем, и он не мог помешать себе испустить глубокий вздох. Однако, так как он узнал, что обеспечит себе две тысячи франков, всего лишь согласившись их взять, тогда как он не был уверен, что если потребует свою жену, ему ее вернут, он принял деньги, в счет будущего платежа, да позволено будет так сказать. Он знал, что в том веке, в каком мы живем, деньги весьма полезны, и не существует более могучего утешения, чем это. Сен-Прей, кому вполне доставало рассудка и кто знал, какие у него влиятельные враги, провернул здесь ловкую штуку, но она, тем не менее, не особенно пригодилась ему, как я расскажу позже. Он взял с него расписку на эту сумму и велел занести ее в список, как секретное дело между ними. Он задумал таким образом, если этот человек решится потом пожаловаться, что он у него похитил жену, сразу же показать, что тот сам ему ее продал. Он был убежден, что невозможно придать никакого другого смысла документу, и что бы там этот бедный рогоносец ни сделал, он не добьется ничего, кроме как изобличения во лжи.

/...он делает из нее свою даму, если не свою жену./ Когда это дело было улажено, он подумал, что нет большой опасности показать мельнику, что именно он услаждается его женой. Он впустил его в комнату, где была она. На ней были великолепные одежды, и, взглянув на ее наряд, скорее сказали бы, что она жена Наместника, а не мельника. Бедный муж, кому Сен-Прей ничего не сказал перед тем, как его ввести, был так поражен, увидев ее, что повалился без чувств к ногам одного и другой. Им стоило немалых трудов привести его в себя, и когда он [80] немного оправился, Сен-Прей дал ему еще тысячу франков, чтобы смягчить его горе. Он пообещал, что при случае он снова будет щедр к нему, лишь бы тот вел себя мудро и вовсе ничего не говорил. Мельник взял еще и эту тысячу франков, так и не осмелившись приблизиться к своей жене, и, возвратившись на мельницу, он не заботился больше, как прежде, о том, что с ней стало. Так как они расстались добрыми друзьями, по крайней мере, по всей видимости, и этот бедный человек молча согласился на все условия, Наместник рассудил, что он не обязан больше держать свою любовницу взаперти. Он позволил ей распустить перышки, и так как у него был дар внушать к себе любовь так же, как и страх, внезапно увидели, как весь его гарнизон проникся настолько же большим почтением к мельничихе, как если бы она была его женой. [81]

Попытка убийства ведет к большой любви

/Новости о Росне./ Двор пребывал в Адвиле, и наш Полк возвратился из Арраса в Париж к середине сентября месяца. Я нашел здесь письмо от Монтигре; он извещал меня, что Росне вернулся в свой дом, но провел там одну-единственную ночь, и, видимо, я был тому причиной; он опасается меня, как самой смерти, особенно с тех пор, как узнал о двух моих битвах; он считает, что я заставлю его пережить дурной момент, если мне удастся его отыскать. Монтигре говорил, что не может мне дать лучшего совета, как держаться настороже, поскольку Росне богат, и он такой человек, что не пожалеет денег, лишь бы укрыться от того, кого он опасается. В коротких словах это означало, что он такой человек, кто способен распорядиться меня убить; мне с [82] трудом в это верилось, потому что, естественно, я довольно хорошо сужу о моем ближнем. В самом деле, я никогда не мог вбить себе в голову, как можно довести себя до такой огромной злобы.

Засыпая со спокойной совестью, я думал, что все, о чем извещал меня Монтигре, вызвано ненавистью, царившей между двумя особами, прошедшими вместе через процесс. Однако я отправил ему ответ, поблагодарив за его мнение, хотя я и считал его ошибочным. Я просил его в этом письме дать мне знать, верит ли он, что Росне в Париже, дабы я мог принять предварительные меры, и желает он мне зла или нет, всегда, как галантный человек, а не как убийца, показать ему, что когда получают такую обиду, какую он мне нанес, невозможно забыть ее иначе, как за нее отомстив.

Монтигре написал в ответ, что Росне пустился в путь на Париж, и никто не сможет лучше известить меня о нем, чем некий Месье Жило, кто был Советником Парламента Парижа; живет он где-то возле Шарите, и если люди его квартала не смогут указать мне его дом, я всегда узнаю об этом у его племянников, Месье ле Бу, Советника, или Месье Анселена, Офицера Счетной Палаты; этот Месье Жило был когда-то близким другом моего врага, но они затеяли вместе процесс из-за какой-то безделицы, и их неприязнь сделалась еще большей, чем была когда-либо их дружба.

По получении этих новостей я счел, что ничем не рискну, повидав этого Месье Жило, поскольку мы питаем одинаковую ненависть к Росне. Я искал в указанном квартале, и, найдя его, едва было не ускорил мою гибель в этом случае, вместо того, чтобы поторопить мою месть, как намеревался. Один из лакеев старого Советника проводил меня в его комнату, и мне пришлось объяснять ему, зачем я к нему пришел, в рожок, что он вставлял себе в ухо, поскольку был глух. Этот лакей, кто оставался в комнате, оказался шпионом Росне, и, описав меня ему, повторил ему в тот же день все речи, что я вел с его [84] мэтром. Месье Жило поведал мне, где обитает Росне, и я уверился, что найду там его и сразу же отомщу за себя без всякого ожидания. Но портрет, переданный этим лакеем, не оставил у него никаких сомнений по поводу моей личности; он немедленно переехал, разрушив таким образом все мои планы. Неудовлетворенный этим, он еще подыскивал солдат среди Гвардейцев, чтобы поручить им разделаться со мной, не сообразив того, что я был их товарищем, и они, может быть, не захотят обагрять их руки в моей крови. Он надеялся, раз уж деньги заставляют идти на все тысячу самых разнообразных людей, эти сделают все, что он пожелает, особенно, если ему подберут таких, каких ему было нужно.

Он обратился для этого к Тамбурмажору Гвардейцев, кто был из его страны и служил когда-то Барабанщиком в другой Роте вместе с одним из его братьев. Тем не менее, он не сказал ему, каково было его намерение, и Тамбурмажор отказался в довольно резкой манере. Он сказал ему, хотя он и знает всех храбрецов, какие только есть в Полку, он не сможет их привести, когда устраивают тайну из услуги, какой от них ожидают. Получив отказ от Тамбурмажора, Росне обратился к Сержанту, кто не был так разборчив, как тот, и кто привел ему на следующее утро четырех солдат, занимавшихся в Париже примерно тем же ремеслом, каким в Италии занимаются те, кому дают имя «Браво». Такое имя им вовсе не подходит, поскольку вся их бравада состоит лишь в том, чтобы хладнокровно убить человека, особенно, когда их шестеро против одного, и они могут сделать это, не подвергаясь опасности.

Я и не подозревал вовсе, что замышлялось против меня, и думал только о том, как бы подстеречь Росне в том месте, где, по словам Месье Жило, он проживал, когда узнал, что он переехал в тот самый день, как я явился к Советнику. Я спросил у его домохозяйки, исключительно прелестной женщины, весьма стоившей того, чтобы за ней поухаживали, куда он переехал. Она мне ответила, что ничего не знает, но [85] наверняка с ним приключилось дело, крайне его взволновавшее, потому как он не успокоился до тех пор, пока не унесли все его пожитки; случилось это после визита лакея, одетого в зеленое; он поспешно спустился в ее комнату, спросил у нее свой счет и съехал. По деталям, какие она мне дала, я догадался, что это был лакей Месье Жило, кто провожал меня в его комнату. Итак, дабы лучше в этом убедиться, я молил ее сказать мне, как он выглядел. Ее описание полностью соответствовало тому человеку, какого я видел, и я ничуть не сомневался, что ухвачу там персонажа, позволившего моему врагу так быстро улизнуть.

/Гавань любви среди шторма./ Столь малого времени, когда я оставался с хозяйкой, задавая вопросы и выслушивая ответы, однако, оказалось достаточно, чтобы я влюбился в нее и, может быть, она влюбилась в меня. Я сказал, что она потеряла постояльца в лице Росне, но если она пожелает, я могу предложить ей другого; может быть, его кошелек не будет так туго набит, как у Росне, но я могу ее заверить, он заплатит ровно столько, сколько пообещает. Услышав от меня такие речи, она прекрасно поняла, что я сам намереваюсь поселиться у нее, и так как у нее уже появилась определенная склонность к моей особе, как она призналась мне впоследствии, она мне ответила, что придает небольшое значение тому, богаты ее постояльцы или нет, лишь бы ей регулярно платили; для нее важнее честность, чем богатство, и поскольку я пожелал оказать ей честь поселиться у нее, мне стоит только занять комнату, покинутую Росне, где имеется довольно удобный гардероб; и когда я там расположусь, в Париже найдется тысяча других, кто не будет так удобно устроен, как я.

Хотя я и Гасконец, то есть, происхожу из той страны, где неохотно признаются в собственной бедности, тем не менее, я сказал, что как раз та причина, какую она назвала, помешает мне принять ее предложение; эта комната слишком хороша для меня, мне хотелось бы что-нибудь более обычное, дабы [86] быть в состоянии расплатиться; мне нечего делать с гардеробом, прихожей и конюшней, потому что я всего лишь бедный дворянин из Беарна, нет у меня ни лошадей, ни лакея. Другая на месте этой женщины, занимавшаяся тем же ремеслом, что и она, была бы обескуражена таким наивным заявлением, но эта, более щедрая, чем множество других, ответила мне, что каким бы бедным я ни был, она хочет поселить меня в этих апартаментах, или же я могу вообще не переезжать к ней; я ей дам за них столько, сколько сам пожелаю, и даже совсем ничего, если это доставит мне удовольствие; скорее она попросит меня вспомнить о ней, когда я составлю себе состояние, поскольку она убеждена, это случится со мной однажды. Мне понравились и ее щедрость, и ее пророчество. Я ей ответил, что как только ее увидел, сразу же решил снять у нее хотя бы чердак, чем лишиться такой хозяйки, и она может судить о моих чувствах теперь, когда она предложила мне с такой доброй любезностью одни из лучших ее апартаментов. Я пообещал как можно меньше быть ей в тягость, а если гороскоп, предначертанный ею, когда-нибудь сможет сбыться, я буду счастлив разделить мое состояние с ней, иначе во мне совсем уже не останется чувств.

/Семейство, обреченное на несчастье./ Не следует удивляться, что эта женщина настолько превосходила своими чувствами тех особ, кто обычно занимается подобным ремеслом. Она родилась настоящей Демуазель и даже происходила из довольно древнего рода в Нормандии, но дурное поведение ее матери послужило причиной гибели их дома. Эта женщина влюбилась в одного дворянина из их соседства, и он в нее также; ее муж не мог стерпеть их темных делишек и однажды убил ухажера, когда он явился к своей жене, веря, что другого там не было. Это убийство разорило два дома, весьма зажиточных прежде; они растратили свое добро, одни, гоняясь за смертью убийцы, другие, защищаясь. Наконец убийца добился помилования и приказал запереть свою жену, никогда не желая ей прощать. [87] Он сам взялся за воспитание детей, а было их у него восемь человек, три мальчика и пять девочек. Мальчики недолго обременяли его, поскольку он отправил их на войну. Что до девочек, то он рассчитывал раскидать их по монастырям, но либо они пошли в мать и любили распущенность немного больше, чем допускает разум, либо они не могли решиться запереться на всю жизнь, только ни одна из них не пожелала туда поступить. Он, значит, был вынужден выдать их замуж за первого встречного, потому что, когда не имеют больше достояния, не только не приходится выбирать себе зятьев, но еще слишком счастливы принять их такими, какими они являются. Одна была замужем за бедным дворянином, соблюдавшим пост по полгода, и заставлявшим делать то же и свою жену, вовсе не из набожности, не по какой-то заповеди Церкви, но чаще всего потому, что ему не на что было есть. Другая стала супругой Мэтра Крючкотвора, исполнявшего ремесло адвоката и прокурора в суде, расположенном довольно близко от того места, где она родилась. Эта была не самая несчастная, поскольку люди такого сорта всегда находят средство жить за счет другого. Мужья двух других были людьми примерно того же пошиба, и если их супруги жили и не блестяще, то они выживали, по крайней мере. Наконец, та, у кого я должен был поселиться, получила в мужья человека, кто сейчас отсутствовал, и кто, дослужившись до Лейтенанта Пехоты, сменил ремесло и занялся сдачей внаем меблированных комнат.

Я не знаю, сохранила ли его жена что-то из своего прошлого, и не забрала ли она себе в голову, увидев меня, хотя была старше меня на пять или шесть лет, что я буду слишком счастлив сделаться для нее тем же, как тот, кого ее отец убил подле ее матери. Ее муж уехал в Бургундию на процесс в Парламенте Дижона по поводу наследства, на которое он претендовал, и она вовсе не была раздосадована его отсутствием, поскольку нисколько его не любила.

Как только я обосновался у нее, и она буквально [88] вынудила меня въехать в апартаменты Росне, она не пожелала, чтобы я питался в моей комнате или где-нибудь еще, но исключительно вместе с ней. И увидев, как я колебался из страха перед теми расходами, в какие это меня введет, она мне сказала, что разводя подобные церемонии, я изменяю моей стране; не существует ни одного Гасконца, кто на моем месте не был бы слишком счастлив воспользоваться столь доброй фортуной. Я был еще так молод и так мало привычен к женщинам, что это не придало мне большей дерзости. Однако, угадывая, что все это может означать, я решился объясниться с ней, когда дело, гораздо более затруднительное, свалилось мне на руки.

/Четыре солдата без их сержанта./ Четверо солдат, кого Сержант, уже упомянутый мной, привел к Росне, пообещав ему убить меня за сорок пистолей, не намерены были медлить между планом и исполнением, кроме как на время, что им понадобится для отыскания удобного случая. С момента моей первой битвы три брата, Атос, Портос и Арамис, сделались моими близкими друзьями, и большинство их друзей стали также и моими. Итак, я редко выходил совсем один, и почти всегда возвращался к себе в компании. Красота моей хозяйки, может быть, способствовала этому, так же, как и дружба, какую, по словам всех этих людей, они питали ко мне. Я проживал на улице Старой Голубятни в Предместье Сен-Жермен, и так как эта улица не была удалена от резиденции Мушкетеров, и как раз этой дорогой три брата уходили в город или возвращались оттуда, четверо солдат несколько дней не могли сдержать их слова.

Между тем, другой солдат из моей Роты, кто был другом одного из четверых убийц, не имея денег нанять повитуху для девицы, с какой он находился в близком общении, обратился к нему, дабы тот их ему одолжил. Он попросил у него четыре или пять пистолей и рассказал, в какой он оказался нужде, чтобы тот ему в них не отказал. Тот, к кому он адресовался, ответил, что он в отчаянии, но, наконец, [90] невозможно одолжить деньги, когда их не имеешь; это зависело от другого дела, он бы сказал ему запастись терпением на несколько дней, потому что тогда он бы их наверняка получил, но поскольку его дело спешное, он бы посоветовал ему, как добрый друг, обратиться к кому-нибудь другому.

Этот проситель, знавший, каким ремеслом занимался другой, и не поверивший, что, рискуя собственной жизнью, как тот делал ежедневно, он может не иметь такой маленькой суммы, обвинил его, что тот отказывает ему скорее из-за недостатка доброго отношения, чем возможности. Тот, дабы доказать ему обратное, предложил ему пойти вместе с ним, всего их было четверо, они взялись убить одного человека, и если они преуспеют, они тотчас получат сорок пистолей; он охотно разделит с ним десять из его части; эти деньги уже переданы в руки одного общего друга, и теперь их оставалось всего лишь заработать. Желание или скорее нужда заставили его согласиться составить компанию четырем убийцам. Другой назначил ему свидание в ста шагах от моего дома, где они сидели в засаде больше двух часов; наконец, я прошел в сопровождении Портоса и Арамиса, так же, как и еще двоих из их товарищей, зашедших за мной, чтобы повести меня в Комедию. Итак, увидев, что у них менее, чем никогда, удобства для нанесения удара, тот, у кого одалживали деньги, сказал просителю, указывая на меня,— без всякого сомнения, я чего-то остерегаюсь, поскольку больше не выхожу без компании.

Из четырех убийц ни один не узнал, что я тоже принадлежал к Полку. Так как они были из первого батальона, а я из второго, мы еще никогда не оказывались вместе. В деле при Аррасе один из этих батальонов был в Дорлане, тогда как другой оставался в Амьене, и с тех пор они меня видели во всякой другой одежде, но не в форме Полка. Проситель, кто, как я сказал, был из той же Роты, что и я, и кто узнал меня даже переодетым, едва лишь остановил на мне свой взгляд, как принял решение меня [91] предупредить. Он подумал, когда он окажет мне такую услугу, я не откажу ему в деньгах, что он просил у другого, и если даже у меня их нет, я скорее займу из тысячи кошельков, чем уклонюсь от этого, настолько я ему показался щедрым во время одной охраны, когда я угощал его и троих из его товарищей.

Он, разумеется, поостерегся говорить другим, о чем он думал, и так как он был довольно изобретательным для солдата, и хорошо понимал — для того, чтобы придать своему сообщению больше значения в моих глазах, он должен разузнать всю подноготную о том, кто командовал делом, он ловко осведомился о нем у своего друга. Тот без всяких сложностей признался ему, что речь шла о Росне, кто специально явился в Париж распорядиться меня убить, потому что он боялся, как бы я не захотел отомстить за обиду, какую он мне нанес, и тотчас же, покончив с делом, он отсюда уедет.

/Пистоли берут там, где они есть./ Запасшись такими важными сведениями, этот солдат на следующее утро явился в мою комнату, тогда как я был еще в постели. Так как я уже находился в совсем недурных отношениях с моей хозяйкой, она сама подвела его к моему изголовью, поскольку на ее ответ, что слишком рано меня будить, он ей возразил, что, тем не менее, ему надо видеть меня в ту же минуту, дело, о каком он будет со мной говорить, имеет для меня жизненный интерес. То участие, какое она начала проявлять ко мне, сделало ее чувствительной к подобным словам; она не пожелала, чтобы он вошел ко мне без нее и намеревалась выслушать все, что он мне скажет. Солдат заметил, что дело, о котором пойдет речь, не для женских ушей; но та, упрямая, как ослица, ни за что не захотела удалиться. Напрасно я подавал ей знаки, что в глазах солдата это может нанести ей большой вред, и он может вообразить себе невесть что о ней и обо мне, она ничему не хотела внимать. Такое упорство было вызвано только страхом, как бы меня не спровоцировали на дуэль, и как бы не за этим именно важным делом явился человек, кому она сама открыла [92] дверь. Со своей стороны, я знал, что никому не давал повода меня ненавидеть, и, следовательно, не должен был опасаться никакого врага. Я скорее подумал, что он явился занять у меня несколько экю, и смущение мешало ему осмелиться разговаривать об этом при ней.

Так как я все более и более укреплялся в этом ощущении, я откровенно спросил его, не этим ли вызван его визит ко мне, и добавил, — когда я могу, я всегда с удовольствием помогаю моим друзьям и особенно ему, кого я знаю за честного малого. Я был уверен, что это одолжение обойдется мне в экю или в полпистоля самое большее, и считал это просто ничем в сравнении с той тревогой, в какой я видел мою хозяйку. Солдат, увидев, как я направляю его на такую добрую дорогу, ответил, что всегда признавал меня достаточно щедрым в поддержке моих друзей, когда они оказывались в нужде, и, по правде, это было частично именно то, что его ко мне привело. Однако он может похвастаться, — если я соглашусь оказать ему большую услугу, то он сполна расквитается со мной, раскрыв мне одно дело, где речь шла ни больше ни меньше, как о моей жизни; он явился отдать мне в нем отчет, дабы я смог принять все предосторожности, какие принимаются в подобных случаях.

Так как я вовсе не верил в существование врага, замышлявшего что-либо против меня, я, признаюсь, поначалу принял его речь за предлог, найденный им для прикрытия просьбы, с какой он намеревался ко мне обратиться. Моя хозяйка, более чувствительная ко всему, относящемуся ко мне, вывела из этого иное суждение, чем я, и она его резко спросила,— с настолько малым разумением, какое только когда-нибудь может иметь женщина, поскольку она раскрывала таким образом, что интересуется мной гораздо больше, чем была бы должна, — не держать и дальше мою душу в неведении, такие слова могли бы навлечь на меня болезнь, и она будет признательна, если он объяснится, так что же это за тайна, о которой он говорил. [93]

Я с трудом переносил непредусмотрительность этой женщины, не ради себя, но скорее ради нее. То, что она говорила, не приносило мне никакого вреда, но, совсем напротив, только бы повысило уважение ко мне, если бы узнали, что я нахожусь у нее в таких добрых милостях. Как бы там ни было, я все еще упорствовал в своем мнении о солдате, но с первого же слова он заставил меня его потерять. Он меня спросил, не знаю ли я Росне, и когда я ответил, что слишком хорошо его знаю, поскольку мне предстоит отомстить ему за оскорбление, какое он мне нанес, он мне заметил, — если я не приму меры, тот распрекрасно мне в этом помешает; он пообещал сорок пистолей четырем солдатам, чтобы меня убить, и если я и ускользнул от этой опасности, то только потому, что несколько дней не выходил из дома, кроме как в доброй компании; он даже не знает, сколько времени они меня подстерегают утром и вечером, решившись атаковать меня в тот же день, когда я не приму столь надежных предосторожностей; он мне поможет схватить этих четырех солдат, если я пожелаю; негодяи, вроде них, не заслуживают ни малейшего снисхождения.

Затем он рассказал мне, как явился занять денег у одного из них, и обо всем, что за этим последовало, вплоть до того, как он пришел ко мне; он все-таки скрыл то участие, какое хотел принять в их преступлении, поскольку он составил им компанию, чтобы меня убить. Я сделал вид, будто поверил всему, что он мне говорил, и одолжил ему или, скорее, отдал четыре пистоля, в каких, по его словам, у него была огромная нужда. Прежде чем отдать ему деньги, я заставил его поклясться, что он засвидетельствует, когда придет время, все, сказанное им мне; и, отпустив его из-за срочной необходимости сообщить его любовнице, что у него теперь есть чем ей помочь, я забавлялся рассуждениями с моей хозяйкой о том, как я должен поступить в столь деликатной ситуации. [94]

По ее мнению, я не должен был подвергать себя риску и выходить, из страха, как бы эти четыре солдата, убедившись в невозможности для них меня настигнуть, не позвали бы на помощь еще четырех других, но я должен послать разыскать Комиссара и подать ему жалобу; по его позволению я получу декрет и распоряжусь его затем исполнить, как при встрече с Росне, так и при столкновении с его сообщниками. Я не нашел ее мнения хорошим во всех его частях, зная, что для получения декрета требовалось два свидетеля, а у меня был только один; но я решился подать жалобу, рассудив, что она не будет мне бесполезной для оправдания всего, что может воспоследовать из этого дела. Моя хозяйка вызвалась сама сходить за Комиссаром, кто был одним из ее соседей и ее друзей. Я поймал ее на слове и сказал привести его в коротком плаще, из страха, как бы не вспугнуть дичь, если она находится в окрестности и, по всей видимости, меня подстерегает. Я одевался, ожидая, когда она вернется, и тут вошел один Мушкетер из друзей Атоса, Пopтoca, Арамиса и моих. Найдя меня всего взбудораженного, он спросил меня о причине, и я ему перечислил все, приключившееся со мной, и меры, какие я принимаю по этому поводу.

/Преследуемые преследователи./ Так как он был еще совсем молод и не обладал избытком здравого смысла, он мне ответил, чтобы я и не думал обращаться к правосудию, всегда медлительному и подчас ненадежному, у меня есть более верные пути отомстить за себя, и если я доверюсь ему, он сейчас же приведет отряд Мушкетеров; они расправятся с этими негодяями, затем отправятся к Росне и обойдутся с ним точно так же, таким образом мне не понадобится и получаса или трех четвертей часа самое большее для избавления от моих врагов. Он хотел выйти в ту же минуту. Удержав его за руку, я ответил, что не следует торопиться в деле такой большой важности; можно и раскаяться за слишком поспешные решения, и надо поразмыслить обо всем прежде, чем действовать, дабы потом не в чем было себя упрекнуть. [95]

Комиссар явился минуту спустя, и мы договорились, какие принять меры для захвата моих забавников. Вот, что он сделал со своей стороны, а я с моей.

/Мышеловка./ Он вызвал офицера стражи и приказал ему разместить человек тридцать лучников в том месте, где, по словам солдата, меня подстерегали. Офицер их переодел перед тем, как туда идти, и отправил их, одних за другими. Я был предупрежден тотчас, как только они туда прибыли, и тогда я вышел совсем один, дабы заманить моих убийц, но я держался наготове, боясь быть застигнутым врасплох. Они выскочили на меня из засады, едва увидели, что могут безнаказанно меня атаковать, но в тот же момент нагрянули лучники и похватали всех четверых; те даже не успели причинить мне никакого зла. Комиссар, ожидавший только исполнения этой операции, чтобы пойти овладеть особой Росне (солдат указал мне его дом), немедленно отправился туда. К счастью для него, тот уже вышел, когда прибыл Комиссар. Этот последний допустил оплошность; он не должен был бы проникать к нему, не зная, там ли он или нет, но служанка, не видевшая, как выходил Росне, уверяла, что он еще в постели, и всего лишь момент назад она его там видела. Как всегда в подобных случаях, большое количество народа собралось перед дверью Росне, тот же не отходил особенно далеко; едва он вернулся к своему дому и заметил, сколько людей толпится у его двери, как сразу же рассудил туда не возвращаться. Он опасался, не случилось ли чего-нибудь с его «браво», и если это было так, то его, без сомнения, обвинили, хотели засадить в тюрьму, чтобы выяснить правду. Итак, он внезапно повернул на другую улицу, и, оказавшись таким образом в безопасности, больше не имел ни минуты покоя, пока не добрался до Нормандии, к одному из своих родственников, кто был дворянином этой провинции. Его родственник написал оттуда одному из своих друзей в Париже, чтобы осведомиться, не зря ли тот забил тревогу и не без причины ли напугался. Этот друг ответил ему, что тот [96] поступил мудро, когда уехал, дело это натворило много шума, заключенные, поначалу сговорившиеся все отрицать, веря, что не было никаких свидетелей, в конце концов признались, когда им предъявили одного; тотчас же был выдан приказ об аресте Росне, и его процесс, видимо, будет произведен заочно. Росне, кому требовались «браво», когда он хотел с кем-нибудь разделаться, испытал нужду в еще большей смелости, какой он, естественно, не обладал, чтобы выдержать новость, вроде этой. Он уже чувствовал, как все стражники Парижа гонятся за ним по пятам, и, не веря больше в собственную безопасность у его родственника, хотя никто не знал, какую он выбрал дорогу, перебрался в Англию, где, как он прекрасно знал, Правосудие Франции не осмелится исполнять свои декреты.

/Казнь чучела Росне./ Моя хозяйка, узнав, что он обладал состоянием, сочла, что ничего не потеряет, если поведет тяжбу против него, и была достаточно безумна, чтобы, очертя голову, броситься в этот процесс. Я позволил ей действовать, так как был еще очень молод и не осознавал до конца, что значит судиться. Все эти процедуры производились под моим именем и обошлись ей по меньшей мере в две тысячи франков перед тем, как был вынесен окончательный приговор моим убийцам. Росне был приговорен к отсечению головы, а четверо гвардейцев — к Галерам. Осуждение было бы реально исполнено против этих, если бы их Капитан, по имени дю Буде, не смог бы добиться их помилования. Месье де Тревиль, оказывавший мне тысячу любезностей, как потому, что мы были соотечественники, так и потому, что я был другом Атоса, Портоса и Арамиса, кого он весьма уважал, скрытно этому воспротивился. Итак, Король, созидавший свою славу, показывая себя достойным прозвания «Справедливый», данного ему, оказался непреклонным в этом вопросе, и пожелал, чтобы эти четыре солдата были посажены на цепь. Что касается Росне, то он был казнен только в виде чучела, но моя хозяйка заставила наложить [97] арест на все его имущество и наделала ему еще, сам уж не знаю, сколько расходов, прежде чем он смог навести там порядок.

/Безжалостный кредитор./ Так как ей было не под силу выдержать всю эту процедуру, не занимая, ее муж нашел, что она много задолжала, когда он вернулся из Дижона. Он там выиграл свой процесс и привез оттуда доброго вина, которое привело бы его в отличное настроение, если бы на следующий день к нему не явились с требованием выплатить восемьсот ливров, занятых его женой у мало приятного кредитора по доверенности, что он ей оставил перед отъездом. Он ее спросил, как она их употребила, и эта женщина, поопасавшись все ему рассказывать, потому что с потерей его денег он, может быть, заметил бы, что потерял и кое-что другое, она привела ему такие нелепые объяснения, что они рассорились с этого дня. Преследование, какому они подверглись ради любви ко мне, привело меня в большое беспокойство, и не зная, как поступить, чтобы помешать распродаже их обстановки, какую должны были осуществить через неделю после наложения ареста, я решился отыскать кредитора и вымолить у него пощаду. Он показал себя неумолимым до такой степени, что придя в еще большую досаду, чем прежде, я принялся ему угрожать, если у него хватит дерзости привести в исполнение свой приговор. Он мне ответил, что мои слова только усилили его решение, и он не предоставит ни минуты отсрочки своим должникам; он мне посоветовал, однако, побыстрее выйти из его дома, потому что, если он пошлет за Комиссаром, он мне покажет, что мы живем при таком правлении, когда не позволено являться грозить человеку, одолжившему свои собственные деньги с самыми добрыми намерениями.

Мое вмешательство было юношеским порывом, поскольку я не задумался, что оно гораздо более способно навредить моему хозяину и моей хозяйке, чем послужить им. Наконец, срок готов был иссякнуть, и я предложил этой последней пятнадцать [98] луидоров, еще остававшихся у меня от пятидесяти, данных мне Королем; она проявила великодушие, не захотев их принять; но я продолжал настаивать, говорил, если она сможет найти еще восемь или десять других луидоров и отнесет их своему кредитору, тот, может быть, отложит свои домогательства, и в конце концов она меня послушалась. Присоединив к моим пятнадцать других луидоров, а это составляло почти половину одолженной суммы, она отправилась к нему, думая, что он не будет уже таким гнусным турком, чтобы отказать в ее просьбе. Но мой поступок настолько озлобил его разум, что он приказал ей удалиться, иначе он заставит ее пересчитать ступени его дома, поскольку она посылала к нему бретера, и тот угрожал ему прямо в его комнате; он бы хотел, чтобы она запомнила это на всю жизнь, и сейчас же, как только истечет срок, он распорядится распродать всю ее мебель.

/Герцог де Сен-Симон играет в кости по-крупному./ Бедная женщина возвратилась от него домой в совершенном отчаянии и хотела отдать мне мои деньги, поскольку они ничему больше не могли послужить. Я упорно отказывался, но она меня вынудила положить эти пятнадцать луидоров обратно в мой кошелек, что я и сделал, не менее удрученный, чем могла быть она. У нас был четверг, а распродажа обстановки должна была состояться в субботу — итак, желая, так сказать, сделать невозможное, дабы остановить надвигавшееся на нее бедствие, я явился в прихожую Короля, где я видел несколько раз, как играли в кости на большие деньги. Я никогда до конца не разбирался в игре, поскольку далеко не был игроком; напротив, я решил удерживаться от этого всю мою жизнь. Все, чему я научился, так это делать ставку и узнавать, когда выиграл или когда проиграл. И вот, не имея другого выбора, как только рискнуть и сыграть на мои пятнадцать луидоров, я приблизился к столу, где ставили довольно крупно, чтобы занять там место сразу же, как кто-нибудь от него отойдет. Я ждал более полутора часов, прежде чем получить его, так как там было больше [99] людей, чем могло бы присутствовать при поучении самого искусного проповедника Парижа. Однако я дрожал при мысли потерять мои деньги и тем еще больше усугубить мою печаль. Наконец, с трудом втиснувшись на место, я оглядел расположение перед тем, как произнести слово, от которого должно было зависеть все мое счастье. Я увидел, что здесь играли в устрашающую игру, наименьшие ставки были по двенадцать или пятнадцать пистолей; более того, затем они удваивались, и все рисковали всем, что лежало перед ними, как если бы речь шла о простой булавке. От этого меня затрясло еще больше, чем прежде, поскольку я сказал себе — одного захода, вроде этих, вполне хватит, чтобы вытащить нас из беды, мою хозяйку и меня, или же отправить нас обоих в лечебницу.

Понаблюдав за игрой около четверти часа, я рискнул сделать ставку в пять луидоров. Месье Герцог де Сен-Симон держал кости и посмотрел на эту ставку, как на недостойную его гнева; итак, он не ответил мне ничем, пока держал рожок; после него кости перешли к Шевалье де Моншеврею, дворянину из Французского Вексена, из окружения Месье де Лонгвиля. Он не стал презирать меня, как сделал Герцог де Сен-Симон, то ли он хотел вовлечь меня в Братство игроков, где он играл большую роль, то ли, не имея больше денег, что было правдой, он нашел мою ставку более соответствующей своим средствам, чем множество других, предлагавшихся вокруг стола. Я выиграл девяносто шесть луидоров, это было на несколько пистолей больше, чем я жаждал получить; таким образом, вернувшись домой, более довольный, чем мог бы быть сам Король, я нашел по прибытии, что там произошли вещи, весьма способные частично поубавить мое удовлетворение.

/Обманутый муж одурачен./ Хозяин, видя, как истекают последние двадцать четыре часа, когда он еще мог помешать распродаже его мебели, отправился на поиски кредитора, ничего не сказав жене и не зная, что я побывал там до него. Кредитор, кто был не только грубым, но еще [100] и злобным человеком, не удовольствовался, обругав его, но добавил в придачу, что в другой раз ему следовало бы лучше следить за своей женой, потому что она, по всей видимости, проела вместе со мной одолженные деньги. Это замечание привело мужа в скверное настроение, и, возвратившись домой, он устроил ей настоящую трепку. Я так и нашел ее всю в слезах и, забыв сообщить ей добрую новость, додумался лишь спросить, что с ней. Она сказала мне без всяких церемоний, а я поведал ей, что произошло со мной. Она вновь окрепла от моих слов и сказала мне, — раз уж так обстоят дела, мне нужно купить с торгов их мебель, поскольку она желает, чтобы ее муж никогда больше в глаза ее не увидел; вот почему я дурно поступлю, если помешаю распродаже. Я прекрасно увидел, что она хотела его покинуть, и полученные удары весьма ее беспокоили. Я не стал скрывать, что не могу одобрить ее развод; у нее не нашлось для меня другого ответа, кроме того, что она не привыкла быть битой, и требовалось остановить это с самого начала, иначе ее муж будет злоупотреблять этим еще больше в будущем; он хочет помешать нам видеться, чего она никогда не потерпит, по меньшей мере, по своей доброй воле.

Я достаточно любил ее и имел для этого добрые основания; кроме ее красоты, она всегда была так добра со мной с первого до последнего дня, я должен бы быть совсем неблагодарным, чтобы этого не признавать; потому я наговорил ей столько нежностей, сколько могли мне подсказать признательность и дружба. Я заверял ее — этот новый знак привязанности меня глубоко тронул, я старался внушить ей доверие к моим словам, я растолковывал, что она не может покинуть своего мужа, не подав повода к сплетням, что я ее люблю настолько, что ее репутация мне не менее дорога, чем моя, что... Она меня прервала и сказала — язык весьма удобный инструмент и можно его заставить сказать все, что пожелаешь, когда мужчина любит женщину, он достаточно деликатен для того, чтобы не делиться ее [102] милостями с мужем; она бы не полюбила мужчину, у кого была бы жена, по меньшей мере, если бы он не покинул ее ради любви к ней.

Я позволил говорить ей и дальше, а сам старался утешить ее моими ласками, дабы привести ее в то состояние, какого бы мне хотелось. Наконец, вопреки моему отвращению жить под одной крышей с ним, мы вместе согласились на том, что завтра, во время обеда, я скажу, сделав вид, будто не замечаю их размолвки, что я нашел человека, кто одолжит им денег для расплаты с их кредитором, и он даст им три месяца на то, чтобы их вернуть, и он попросит от них письменное обязательство. Она намеревалась держать его этим в тесной зависимости, чтобы страх попасть под преследование из-за выплаты этой суммы обязывал его относиться с большим почтением ко мне.

На следующий день я все сделал так, как мы договорились, и так как ее муж не мог смириться с идеей увидеть распродажу собственной мебели, он поймал меня на слове. Я упросил Атоса соблаговолить одолжить мне его имя для этого дела, мне передали расписку, и мы прожили всю зиму в довольно добром согласии, муж, жена и я.

/Муж одурачен и доволен./ Когда три месяца подходили к завершению, муж умолял меня попросить новой отсрочки у моего друга, потому что он не был еще в состоянии расплатиться. Его жена требовала от меня сказать ему, что Атос нуждается в своих деньгах, дабы нагнать на него страху и прижать его еще теснее; но я счел, что не следовало так подступать к нему с ножом к горлу, он и так уже достаточно потрепан. Вскоре должна была начаться кампания, она давала прекрасный предлог для того, что хотела от меня его жена. Однако я призвал ее прислушаться к голосу разума, и мы сделались лучшими друзьями на свете, муж и я, поскольку я сказал ему, что по моей просьбе Атос охотно подождет до нашего возвращения из армии.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуарымессира д'Артаньяна, капитан лейтенанта первойроты мушкетеров короля, содержащие множествовещей личных и секретных, произошедших приправлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

© текст - Поздняков М. 1995
© сетевая версия - Тhietmar. 2006
© OCR - Засорин А. И. 2006
© дизайн - Войтехович А. 2001
© Антанта. 1995

Мы приносим свою благодарность
Halgar Fenrirrson за помощь в получении текста.